– У меня нет врагов, – прошептала Анна. – И никогда не было.
– Да? – удивилась тангера. – А маньяк?
– Рыков? – покачала Анна головой. – Он убит.
– Да… – тангера задумчиво кивнула. – Убит, это правда…
– Ты не о том говоришь, – Анна взяла скамеечку и села в ногах у Жики. – Ты обещала…
– Да, конечно, – но тангера, казалось, колебалась. Наконец она спросила:
– Ты никогда не задумывалась, почему я всегда, даже летом, ношу одежду с длинными рукавами?
Ее вопрос привел Анну в замешательство:
– Ну, я не знаю, может, ты считаешь, что…
– Мои дряхлые руки – малоприятное зрелище для окружающих? – грустно усмехнулась Жики. – Нет… Я покажу тебе, – она отвернула левый рукав трикотажного платья и протянула руку Анне – тыльной стороной вниз. Чуть выше запястья на сморщенной коже Анна увидела синий шестизначный номер.
– Что это? – ахнула Анна.
– А ты не знаешь? – удивилась Жики.
– Знаю, конечно, – Анна расширенными глазами смотрела на ее руку, а потом осторожно провела пальцем по ее запястью. – Ты была… в концлагере?
Тангера кивнула.
– Ты не рассказывала, – Анна не могла скрыть, насколько она потрясена. – Почему ты мне не рассказывала?
– Не самое приятное воспоминание, чтобы им делиться. Но видимо, пришло время. Я тебе расскажу…
– Я родилась в Буэнос-Айресе в 1930 году. Моя мать, Ракель Перейра, аргентинская еврейка, вышла замуж за моего отца – немецкого инженера, приехавшего работать по контракту на строительство сталелитейного завода. Она была красавицей, моя мама – и звездой аргентинского танго. Ее встречали не только на балах, но и в самых темных, глухих трущобах – «вижьях», где она сама училась у танцовщиц – чаще всего, проституток. Их называли «la guardia vieja» – «старая гвардия». Да… Отец увидел маму на светском рауте – она танцевала с профессиональными тангерос, которых приглашали, чтобы придать вечеринке блеск. Высокая, гибкая, в черном полупрозрачном платье – он не мог оторвать от нее взгляд. «Кто это?» – спросил он у своего компаньона. «Сеньорита Перейра, – ответил тот, – наша estrella del tango. Не облизывайся – она никого к себе не подпускает». Но папа уже направлялся к ней. «Я не умею так танцевать, – сказал он, зачарованно глядя в ее черные глаза, – но отдам жизнь, чтобы вы меня научили». «Это слишком дорогая цена», – засмеялась она. «Возьмите меня за руку, и я пойду за вами на край света», – пробормотал отец. Они поженились спустя несколько недель, хотя вся его родня восстала против. Когда мне исполнилось четыре года, контракт закончился, и мы всей семьей уехали в Германию.
Мой отец происходил из прекрасной семьи – младший сын барона фон Арденна – известного рода земли Нижняя Саксония. Я – урожденная фон Арденн. И последняя, если не считать моих детей…
Мы приехали в Германию в тридцать четвертом, спустя год после того, как нацисты победили на выборах. Нового рейхсканцлера никто всерьез тогда не воспринимал. Аристократия над ним посмеивалась. Несмотря на невероятное высокомерие семейки фон Арденн, все они находились в оппозиции к нацистам. И постепенно начали исчезать в лагерях… Когда в лагерь попал глава семьи – барон Клаус, отец отправил мою мать и меня в Париж. А сам уехать не успел.
Хорошо помню, как рыдала мама, когда нам сообщили, что отец в концлагере. Все имущество конфисковали, осталось только то, что она смогла увезти с собой – немного денег и драгоценности, тоже не бог весть сколько. Мама кое-что продала и открыла школу танго на Монмартре, поэтому этот район мне родной с раннего детства… Я почти весь день проводила в школе танго, где мама вела занятия. Тогда весь Париж танцевал танго: на светских soirées, на балах, в кабаре. Даже на улицах. Прямо на набережных заводили патефон, или садился аккордеонист – люди останавливались и танцевали. Так что клиентов было хоть отбавляй, и школа процветала.
Жизнь наша стала относительно благополучной, только мама плакала ночами, тоскуя по отцу. Но когда началась война, понятно, всем стало не до танго. Париж изменился до неузнаваемости – есть было нечего, процветал черный рынок, электричество то и дело отключали, метро работало с перебоями. У парижан потухли глаза, все ждали катастрофы. Евреи бежали, кто мог, в Америку… А мама словно забыла, что она еврейка. Она выступала под своей девичьей фамилией Перейра, и ее все считали испанкой, а она никого не разубеждала.
Все рухнуло окончательно, в июне сорокового, когда немцы оккупировали Париж. Город окрасился в красно-бело-черный цвет. До сих пор помню огромные флаги со свастикой, висевшие на здании комендатуры, на Риволи… Комендантский час, облавы… Немцев не проведешь – они все же докопались до сути. В один прекрасный день, в середине сорок второго года, за нами приехала машина с двумя эсэсовцами, и они, дав нам пятнадцать минут на то, чтобы похватать самое необходимое, увезли маму и меня на сборный пункт. Оттуда нас отправили в концентрационный лагерь на бывшей границе Франции и Германии. По масштабу ему было не сравниться с Равенсбрюком или Дахау – всего несколько десятков бараков. Но порядки, царившие там, мало отличались от порядков в крупных концлагерях. Лагерь был обнесен каменной стеной, посыпанной битым стеклом, части лагеря разделялись двумя рядами колючей проволоки, По периметру стояли сторожевые вышки. Заправлял всем начальник лагеря – штурмбанфюрер СС Альфред Вильке – белобрысый, тощий, злой, как голодная собака. Он и его два приятеля – гауптштурмфюрер СС Айсс и лагерный доктор Грюнвиг – вместе пили шнапс.
Они начинали пить в середине дня и к вечерней поверке напивались совершенно, и их всегда тянуло на подвиги. Одним из самых любимых их развлечений – была стрельба по живым мишеням. Заключенного выпускали на аппель-плац перед комендатурой и стреляли на поражение. Раненого относили в лазарет и оставляли там без медицинской помощи. Обычно ослабленный голодом организм сдавался спустя двое или трое суток, и человек умирал в мучительной агонии. Как только он испускал дух, назначались следующие стрельбы.